живое слово от живого автора к живому читателю
"Вне текста ничего нет"  Жак Деррида


С. А. ЕСЕНИН В ПОЛИТЕХНИЧЕСКОМ

"В Политехническом "Вечер Новой Поэзии", 
Московский рабочий, Москва 1987

Брюсов заявил, что собирается гораздо шире пропагандировать поэзию разных направлений, как с эстрады нашего клуба, так и на открытых вечерах в Политехническом музее, в консерватории и т. д. Он сказал, что для организации вечеров у нас есть в правлении Ф. Е. Долидзе.

Федор Евсеевич еще в царское время возил по городам России выступавшего со своими рассказами А. И. Куприна. После этого он стал разъезжать по нашей стране с распевающим свои поэзы Игорем Северянином. Если этот поэт завоевал себе имя, то этим он обязан Ф. Е. Долидзе. Достаточно вспомнить организованное им нашумевшее избрание «короля» поэтов в 1918 году в Политехническом музее под председательством короля клоунов Владимира Дурова. Слушателям давали вместе с билетом специальный талончик, где можно было написать фамилию кандидата в «короли». В газетах писали, что у Игоря Северянина оказалось талончиков больше, чем было продано билетов. (Не потому ли Маяковский занял второе место?)

Нельзя было сомневаться в организаторских способностях Долидзе, и правление поддержало предложение Валерия Яковлевича. Первый же «Вечер современной поэзии» в Политехническом музее это доказал. Налицо был не только материальный успех, но и литературный. Председательствование и выступление Брюсова было безукоризненно. Кстати, на этом вечере впервые в открытой аудитории Есенин читал «Сорокоуст». В первой строфе была озорная строка, и слушатели встретили ее криками. Сергей сунул в рот три пальца,— раздался оглушительный свист. Шершеневич своим мощным голосом закричал, покрывая шум и гул:

— Никто не будет выступать, пока вы не дадите Есенину прочитать его поэму!

Зрители продолжали неистовствовать. Тогда с места поднялся Валерий Яковлевич и стал ждать, когда все успокоятся. В этот момент он был похож на свой нарисованный Врубелем портрет: строгий черный сюртук, скрещенные на груди руки, спокойное монгольское лицо с обтянутыми белой кожей крупными скулами, черные, запорошенные снегом волосы, пышные усы, борода и спокойные, чуть западающие глаза. Невероятная выдержка поэта восторжествовала: постепенно шум улегся, и наступила тишина. Брюсов опустил руки и громко сказал:

— Поверьте мне, Валерию Брюсову, что в стихах я разбираюсь. Читал поэму Есенина н заявляю, что таких произведений в стихотворной форме не появлялось в течение последних трех лет! Прослушайте «Сорокоуст» до конца и сами в этом убедитесь!

Сергею дали прочесть всю поэму. Те же люди, которые шикали, орали: «Долой!» — теперь аплодировали, кричали «браво», а с задних скамеек, где сидела молодежь, донеслось «ура».

Ройзман М. "Все, что помню о Есенине", М.: Советская России, 1973, с. 82—83

В 1918 году в Большой аудитории Политехнического музея был литературный вечор, на котором председателем был Валерий Брюсов, среди прочих выступал Сергей Есенин.

Курчаво-завитой, напомаженно-напудренный, широко расставив ноги и отставив корпус назад, размахивая руками, Есенин начал читать свой «Сорокоуст» — поэму, в первое четверостишие которой, как известно, входит непечатное выражение,— в нынешних посмертных изданиях оно заменяется несколькими строчками многоточий.

В порядке устной поэзии, с эстрады подмостков оно было произнесено полным голосом и вызвало естественную реакцию аудитории:

— Долой хулигана!

— Возмутительно!

— Как вам не стыдно! И это поэзия!

— Позор! Позор!

Свист, шум, крик был такой, что о продолжении выступления речи быть не могло. Есенин стоял молча, голубыми своими глазами поглядывал на публику и улыбался полунасмешливо, полурастерянно. Он, в сущности, знал, на что идет: непристойными словами в начале поэмы он привлекал внимание публики настолько, что мог быть уверен: обывательская публика в ожидании хотя бы новой непристойности не упустит ни одной строки из дальнейшего, а в дальнейшем-то следовали превосходные, громадного темперамента строки. Но скандал был отчаянный, обыватель, не вдаваясь в подробности, негодовал, возмущался озорством поэта.

Но недаром кораблем сего общественного мероприятия правил мудрый кормчий Валерий Брюсов. Он проявил в данном случае не только ум и такт, но еще и великую честность поэта.

Вставши во весь рост — как сейчас помню его стройную фигуру в знаменитом черном сюртуке, увековеченном на портрете Врубеля,— Брюсов поднял руку, призывая к порядку бушевавшую аудиторию.

Авторитет Брюсова был велик — он был первым поэтом прежнего времени, который с первых же дней переворота признал новую власть и безоговорочно стал «работать с большевиками». Его не все любили, но уважали в равной мере все читатели, и старые и новые.

Так стоял он с поднятой рукой и, когда собрание наконец успокоилось, произнес:

— Я, Валерий Брюсов, заявляю всем вам, что стихи Есенина, те, которые он сейчас прочтет,— лучшее из всего написанного на русском языке в стихотворной форме за последние двадцать лет.

И затем Есенину:

— Продолжайте!

Есенин закончил чтение, и аудитория не могла не оце­нить замечательное его стихотворение.

Арго А. М. "Своими глазами", М.: Советский писатель, 1965, с. 101—102

...«Суд над имажинистами» — это один из самых веселых литературных вечеров.

Валерий Брюсов обвинял имажинистов как лиц, составивших тайное сообщество с целью ниспровержения существующего литературного строя в России.

Группа молодых поэтов, именующих себя имажинистами, по мнению Брюсова, произвела на существующий литературный строй покушение с негодными средствами, взяв за основу поэтического творчества образ, по преимуществу метафору. Метафора же является частью целого: это только одна фигура или троп из нескольких десятков фигур словесного искусства, давно известных литературам цивилизованного человечества.

Главный пункт юмористического обвинения был сформулирован Брюсовым так: имажинисты своей теорией ввели в заблуждение многих начинающих поэтов и соблазнили некоторых маститых литераторов.

Один из свидетелей со стороны обвинения доказывал, что В. Шершеневич подражает В. Маяковскому и, чтобы убедить в этом слушателей, цитировал параллельно Маяковского и Шершеневича.

Есенин в последнем слове подсудимого нападал на существующие литературные группировки — символистов, футуристов и в особенности на Центрифугу, к которой причисляли в то время С. Боброва, Б. Пастернака и И. Аксенова. Последний был на литературном суде в качестве гражданского истца и выглядел в своей роли старшим милиционером.

Есенин, с широким жестом обращаясь в сторону Аксенова:

— Кто судит нас? Что сделал в литературе гражданский истец, этот тип, утонувший в бороде?

Выходка Есенина понравилась публике. Публика смеялась и аплодировала.

Через несколько дней после «Суда над имажинистами» ими был устроен в Политехническом музее «Суд над русской литературой».

Представителем от подсудимой русской литературы являлся Валерий Брюсов.

Есенин играл роль литературного обвинителя. Он приготовил обвинительную речь и читал ее по бумажке звонким высоким тенором.

По прочтении речи стал критиковать ближайших литературных врагов: футуристов.

На этот раз он, сверх ожидания, говорил удачно и быстро овладел аудиторией.

— Маяковский безграмотен! — начал Есенин.

При этом, как почти всегда, звук «г» он произносил по-рязански — «яговал», как говорят о таком произношении московские мужики.

И от этого «ягования» подчеркивание безграмотности Маяковского приобретало невероятную четкость и выразительность. Оно вламывалось в уши слушателей, это резкое згр.

Затем он обратился к словотворчеству Велимира Хлебникова.

Доказывал, что словотворчество Хлебникова не имеет ничего общего с историей развития русского языка, что словотворчество Хлебникова произвольно и хаотично, что он не только не намечает нового пути для русской поэзии, а, наоборот, уничтожает возможность движения вперед. Впрочем, смягчающим вину обстоятельством был признан для Хлебникова тот факт, что он перешел в группу имажинистов: Хлебников в Харькове всенародно был помазан миром имажинизма.

Грузинов И. В. "Воспоминания о Сергее Есенине", с. 273—275

4 ноября 1920 года в Большом зале консерватории состоялся суд над имажинистами. Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу. Там я услыхал, как краснощекий очкастый толстяк авторитетно говорил:

— Давно пора имажинистов судить! Ручаюсь, что приговор будет один: всем принудиловка!

Другой — в шубе с хивинковым воротником, с бородой-эспаньолкой — как будто поддержал толстяка:

— Закуют в кандалы и погонят по Владимировке! — и, переменив тон, сердито добавил: — Это же литературный суд! Литературный! При чем тут принудиловка? Надо понимать, что к чему!

В зале, хотя и слегка натопленном, все-таки было прохладно. Народ не только стоял вдоль стен, но и сидел на ступенях между скамьями.

Имажинисты пришли на суд в полном составе. На эстраде стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей, а они в свою очередь из своей среды избрали председателя. Неподалеку от судей восседал литературный обвинитель — Валерий Брюсов, рядом с ним — гражданский истец Иван Аксенов; далее разместились свидетели обвинения и защиты.

Цитируя наизусть классиков поэзии и стихи имажинистов, Брюсов произнес обвинительную речь, окрасив ее изрядной долей иронии. Сущность речи сводилась к тому, что вот имажинисты пробились на передовые позиции советской поэзии, но это явление временное: или их оттуда вытеснят другие, или они... сами уйдут. Это покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами.

Предъявляя иск имажинистам, И. А. Аксенов тоже иронизировал над стихами имажинистов, причем особенно досталось Шершеневичу и Кусикову. Но иногда ирония не удавалась Ивану Александровичу и, как бумеранг, возвращалась обратно... на его голову, что, естественно, вызывало смех над гражданским истцом.

Не повезло и Вадиму: свидетель обвинения Федор Жиц, вспоминая его стихи, стал доказывать, что Шершеневич подражает Маяковскому. Для доказательства он цитировал стихи обоих поэтов.

Федор Жиц недавно выпустил книжечку «Секунды», которая претендовала на философскую значимость. Но, по правде, многие мысли и изречения перекликались с сочинениями других философов. Сам Жиц был низкого роста, полненький, голова крупная, лицо розовое. О нем поэты говорили: «Катается, как Жиц в масле».

Защищая имажинистов и свои стихи, Шершеневич говорил остро, а когда дошел до свидетелей обвинения, то позволил себе резкий каламбур, заявив, что всем им нужно дать под жица коленом...

Хорошо выступил Есенин, очень умно иронизируя над речью обвинителя Брюсова. Сергей говорил, что не видит, кто мог бы занять позицию имажинистов: голыми руками их не возьмешь! А крылатый Пегас ими давно оседлан, и имажинисты держат его в своем «Стойле». Они никуда не уйдут и еще покажут, где раки зимуют. Свою речь Сергей завершил с блеском:

— А судьи кто? — воскликнул он, припомнив «Горе от ума». И, показав пальцем на Аксенова, у которого была большая рыжая борода, продолжал: — Кто этот гражданский истец? Есть ли у него хорошие стихи? — И громко добавил: — Ничего не сделал в поэзии этот тип, утонувший в своей рыжей бороде!

Это был разящий есенинский образ. Мало того, что все сидящие за судейским столом и находящиеся в зале консерватории громко хохотали. Мало того! В следующие дни в клуб Союза поэтов стали приходить посетители и просили показать им гражданского истца, утонувшего в своей рыжей бороде. Число любопытных увеличивалось с каждым днем. Аксенов, зампред Союза поэтов, ежевечерне бывавший в клубе, узнал об этом и сбрил бороду!

Суд над имажинистами закончился предложением одного из свидетелей защиты о том, чтоб имажинисты выступили со своим последним словом, то есть прочитали свои новые стихи. Все члены, «Ордена имажинистов» читали стихотворения и имели успех. Объяснялось это тем, что в нашем «Ордене» был незыблемый закон Есенина: «Каждый поэт должен иметь свою рубашку». И у каждого из нас была своя тема, своя манера, может быть, плохие, но мы отличались друг от друга. Тем более мы совсем были непохожи на ту массу поэтов, которая обычно представляла свои литературные группы на олимпиадах или вечерах Всероссийского союза поэтов. Конечно, наши выступления увенчал чтением своих поэм Есенин, которого долго не отпускали с эстрады. Это и определило приговор двенадцати судей: имажинисты были оправданы.

В заключение четыре имажиниста — основные участники суда, Есенин, Шершепевич, Мариенгоф, Грузинов,— встали плечом к плечу и, как это всегда делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш:

Вы, что трубами слав но воспеты, 
Чье имя не кружит толп бурун,— 
Смотрите —
Четыре великих поэта 
Играют в тарелки лун.

17 ноября того же года в Большом зале Политехнического музея был организован ответный вечер имажинистов: «Суд имажинистов над литературой». Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы — весь «Орден имажинистов» — с помощью конной милиции с трудом пробились в здание.

Первым обвинителем русской литературы выступил Грузинов. Голос у него был тихий, а сам он спокойный, порой флегматичный,— недаром мы его прозвали Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи.

— Для доказательства я процитирую их вирши!— говорил он и, где только он их откопал, читал скверные строки наших литературных противников.

Уже встал со стула второй обвинитель — Вадим Шершеневич, когда в десятом ряду поднялась рука и знакомый голос произнес:

— Маяковский просит слова!

Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спинку стула и стал говорить, обращаясь к аудитории:

— На днях я слушал дело в народном суде,— заявил он,— Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать — это поэзия, а сыночки-убийцы — имажинисты!

Слушатели стали аплодировать Маяковскому. Шум не давал ему продолжать свое наступление. Напрасно председательствующий на суде Валерий Брюсов звонил в колокольчик — не помогало! Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал во всю свою «луженую» глотку:

— Дайте говорить Маяковскому!

Слушатели замолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни. Всем попало на орехи, но особенно досталось Кусикову, которого Маяковский обвинил в том, что он еще не постиг грамоты ученика второго класса. Как известно, поэт написал о Кусикове следующие строки:

На свете
много
вкусов
и вкусиков:
одним нравится 
Маяковский, 
другим — 
Кусиков.

Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности. Маяковский с места крикнул Вадиму:

— Вы у меня украли штаны!

— Заявите в уголовный розыск! — ответил Шершеневич.— Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!

Не впервые вопрос шел о стихотворении Маяковского: «Кофта — фата», в котором он написал:

Я сошью себе черные штаны
Из бархата голоса моего.

Эти строки, где черные штаны были заменены полосатыми, попали в стихи Шершеневича.

Вадим выступил неплохо, и вдруг после него, блестящего оратора, Брюсов объявил Есенина. Мне трудно сосчитать, сколько раз я слышал выступление Сергея, по такого, как тот раз, никогда не было!

(Я должен оговориться: конечно, это была горячая полемика между Есениным и Маяковским. В беседах да и на заседании «Ордена» Сергей говорил, хорошо бы иметь такую «политическую хватку», какая у Маяковского. Однажды, придя в «Новый мир» на прием к редактору, я сидел в приемной и слышал, как в секретариате Маяковский громко хвалил стихи Есенина, а в заключение сказал:
«Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил». Именно эта взаимная положительная оценка и способствовала их дружелюбным встречам в 1924 году.)

Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнем, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки.

— У этого дяденьки-достань воробышка хорошо привешен язык,— охарактеризовал Сергей Маяковского.— Он ловко пролез сквозь игольное ушко Велимира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма. Этот председатель Земного шара торжественно вступил в «Орден имажинистов» и не только поместил свои стихи в сборнике «Харчевня зорь», но в нашем издательстве выпустил свою книгу «Ночь в окопе».

(Действительно, в «Харчевне зорь» были напечатаны три стихотворения Хлебникова, из них одно десятистрочное:

Москвы колымага.
В ней два имаго,
Голгофа
Мариенгофа.
Город
Распорот,
Воскресение
Есенина.
Господи, отелись
В шубе из лис!

— А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится,— продолжал Есенин.— Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!

— А каков закон судьбы ваших «кобылез»? — крикнул с места Маяковский.

— Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах! Это что, русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам...

Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи. Сергей начал свой «Сорокоуст», но на четвертой озорной строке, как всегда, начался шум, выкрики: «Стыдно! Позор!» и т. д. По знаку Шершеневича мы подняли Есенина и поставили его на кафедру. В нас кто-то бросил недоеденным пирожком. Однако Сергей читал «Сорокоуст», по обыкновению поднимая вверх ладонью к себе правую разжатую руку и как бы крепко схватив в строфе основное слово, намертво сжимал ее и опускал. 

Ройзман М. "Все, что помню о Есенине", с. 102—107

1920 и 1921 годы важны в поэтической деятельности Есенина тем, что поэт резче, чем раньше, выразил свое поэтическое лицо, показал себя «нежным хулиганом», найдя новую, острую и никем еще не использованную тему.

Вместе с тем он отказался от присущего ему ранее обилия церковных и религиозных образов, с каждым годом терявших для его читателей свою эмоциональную значимость, освободился от той лампадности, которая шла к нему от его деда-старообрядца, которая поддерживалась годами учения в закрытой церковно-учительской школе, а потом влиянием Клюева.

Вместе с тем стихи Есенина приобрели большее общественное значение, чем раньше. В «Сорокоусте» (название еще в духе прежнего творчества) ему удалось дать образ необычайный и никому другому не удававшийся в такой степени по силе и широте обобщения: образ старой, уходящей деревенской Руси, красногривого жеребенка, бегущего за поездом.

Ни одно из произведений Есенина не вызвало такого шума, как «Сорокоуст». Истинная слава вообще неотделима от шума. Одни рукоплещут, другие свистят и шикают. Единодушное признание свидетельствует о том, что в данном произведении нет настоящего творческого дерзания, или это признание приходит позднее, когда страсти поулягутся.

Аудитория Политехнического музея в Москве. Вечер поэтов. Духота и теснота. Один за другим читают свои стихи представители различных поэтических групп и направлений. Многие из поэтов рисуются, кривляются, некоторые как откровения гения вещают свои убогие стишки и вызывают смех и иронические возгласы слушателей. Публика явно утомилась и ищет повода пошуметь. Пахнет скандалом. Председательствует сдержанный, иногда только криво улыбающийся Валерий Брюсов.

Очередь за имажинистами. Выступает Есенин. Начинает свой «Сорокоуст». Уже четвертый или пятый стих вызывает кое-где свист и отдельные возгласы негодования. В стихах этих речь идет о блохах у мерина. Но когда поэт произносит девятый стих и десятый, где встречается слово, не принятое в литературной речи, начинается свист, шиканье, крики: «Довольно!» и т. д. Есенин пытается продолжать, но его не слышно. Шум растет. Есенин ретируется.

Часть публики хлопает, требуя, чтобы поэт продолжал. Между публикой явный раскол. С неимоверным трудом, при помощи звучного и зычного голоса Шершеневича, председателю удается наконец водворить относительный порядок. Брюсов встает и говорит:

— Вы услышали только начало и не даете поэту говорить. Надеюсь, что присутствующие поверят мне, что в деле поэзии я кое-что понимаю. И вот я утверждаю, что данное стихотворение Есенина самое лучшее из всего, что появилось в русской поэзии за последние два или три года.

Есенин начинает, по обыкновению размахивая руками, декламировать сначала. Но как только он опять доходит до «мужицких слов», не принятых в салонах, поднимается рев еще больше, чем раньше, топот ног. «Это безобразие!», «Сами вы хулиганы — что вы понимаете!» и т. д. Только Шершеневичу удается перекричать ревущую аудиторию. «А все-таки он прочтет до конца!» — кричит Шершеневич. Есенина берут несколько человек и ставят на стол. И вот он в третий раз читает свои стихи, читает долго, но даже в передних рядах ничего не слышно: такой стоит невообразимый шум.

А через неделю-две не было, кажется, в Москве молодого поэта или просто любителя поэзии, следящего за новинками, который бы не декламировал «красногривого жеребенка». А потом в печати стали цитировать эти строки, прицепив к Есенину ярлык — «поэт уходящей деревни».

Розанов И. Н. "Воспоминания о Сергее Есенине", с. 293-294

Первое же заседание «Ассоциации», на котором председательствовал Есенин, пришло к заключению: «Стойло» потеряло свое литературное лицо и превратилось в обычное кафе, каких в то время в Москве было немало. Словом, надо вернуться к прежней программе «Стойла», и вопрос встал о выступлении Сергея. Но он заявил, что сейчас не в состоянии выйти на эстраду. Единственный вечер, на который он согласился, это «Встреча Есенина в Политехническом музее 21 августа 1923 года».

Сперва Шершеневич, Мариенгоф, Ивнев прознесли краткие речи, поздравили Сергея с приездом, потом облобызали его. Разумеется, слушатели отлично понимали, что имажинисты раньше встретились с Есениным, возможно, поздравляли, целовались, и начало «Встречи» не могло не показаться нарочитым. После этого Сергей стал рассказывать о своем путешествии за границу. Он описывал комфортабельные гостиницы, заокеанские гиганты пароходы, тяжелые чемоданы Айседоры Дункан. Он не подготовил план своего выступления, говорил обо всем серьезно, а, может быть, следовало над многим поиронизировать. Мне он рассказывал, посмеиваясь:

— Решил я один проехаться по Франции. Купил билет, сел на поезд, да не на тот. Он без остановок примчал меня к границе. Пришли пограничники, посмотрели мои документы и повели в комендатуру. Сидит там важный дядя, как гаркнет на меня, а я его по-русски обложил. Да никто ни черта не понимает — переводчика нет! Думаю, могут посадить.— Он замотал головой.— Стал я себя тыкать в грудь пальцем и кричать:

— Муа Езенин! Муа мари Дункан!

Дядя сразу полез в шкаф за газетами и журналами. А там моих портретов и Изадоры — уйма! Нашел мою фотографию, сравнивает со мной. Стал хлопать меня по плечу, сигаретами угощать. Усадили меня на поезд, и я приехал к тому месту, откуда уехал. Конечно, Изадора уже мечется по знакомым, разыскивает меня.

Или Есенин, усмехаясь, вспоминал:

— У Изадоры огромный гардероб. Десять чемоданов. Выезжаем из гостиницы — считай их! Приехали на пристань — считай! Подняли на пароход — считай... Кто — я? Человек или счетчик?

А на вечере как раз серьезность выступления по этому поводу вызвала скуку, смешки, восклицания с места: «Хватит! Говорите дело!» Все сошло бы благополучно, если бы Есенин прочитал отрывки из своих писем, которые писал из-за границы, или куски задуманного «Железного Миргорода», о котором видный критик В. О. Перцов говорит, что этим очерком Сергей «в известной степени предвосхитил «Мое открытие Америки» Маяковского». А так, видя, что выступление не клеится, Есенин махнул рукой и сказал:

— Ладно! Я лучше прочту вам новые стихи!

Слушатели моментально оживились, и чтение отрывков из «Страны негодяев» пошло» под аплодисменты. Когда же Сергей прочел «Москву кабацкую», его выступление превратилось в триумф. «Москва кабацкая» высоко поднялась над стихами поэтов-романтиков. Да, да! Та самая «Москва кабацкая», которую некоторые критики и рецензенты считали упадочной, богемной и из-за которой, собственно, и возникла приписываемая Есенину и ничего общего с ним не имеющая «есенинщина»...

Кстати, об «есенинщине» с исчерпывающей полнотой сказал Маяковский: «Есенин не был мирной фигурой при жизни, и нам безразлично, даже приятно, что он не был таковым. Мы взяли его со всеми недостатками, как тип хулигана, который по классификации т. Луначарского мог быть использован для революции. Но то, что сейчас делают из Есенина, это нами самими выдуманное безобразие».

Ройзман М. "Все, что помню о Есенине", с. 181—183

...24 августа 1923 года задолго до назначенного часа народ устремился к Политехническому музею. Здание музея стало подходить на осажденную крепость. Отряды конной милиции едва могли сдерживать напор толпы. Люди, имевшие билеты, с величайшим трудом пробирались сквозь толпу, чтобы попасть в подъезд, плотно забитый жаждущими попасть на вечер, но не успевшими приобрести билеты. Вечер начался.

Председатель объявил, что сейчас выступит поэт Сергей Есенин со своим «докладом» и поделится впечатлениями о Берлине, Париже и Нью-Йорке. Есенин, давно успевший привыкнуть к публичным выступлениям, почему-то на этот раз волновался необычайно. Это чувствовалось сразу, несмотря на его внешнее спокойствие. Публика встретила его появление на эстраде бурной овацией. Есенин долго не мог начать говорить. Я смотрел на него и удивлялся, что такой доброжелательный прием не только не успокоил, но даже усилил его волнение. Мною овладела какая-то неясная, но глубокая тревога.

Наконец наступило спокойствие, и в тишине зала раздался живой, но далеко не уверенный голос Есенина. Он сбивался, делал большие паузы. Вместо более или менее плавного изложения своих впечатлений Есенин произносил какие-то отрывистые фразы, переходя от Берлина к Парижу, от Парижа к Берлину. Зал насторожился. Послышались смешки и пока еще негромкие выкрики. Есенин махнул рукой и, пытаясь овладеть вниманием публики, воскликнул:

— Нет, лучше я расскажу про Америку. Подплываем мы к Нью-Йорку. Навстречу нам бесчисленное количество лодок, переполненных фотокорреспондентами. Шумят моторы, щелкают фотоаппараты. Мы стоим на палубе. Около нас пятнадцать чемоданов — мои и Айседоры Дункан.

Тут в зале поднялся невообразимый шум, смех, раздался иронический голос:

— И это все ваши впечатления?

Есенин побледнел. Вероятно, ему казалось в эту минуту, что он проваливается в пропасть. Но вдруг он искренне и заразительно засмеялся:

— Не выходит что-то у меня в прозе, прочту лучше стихи!

Я сразу вспомнил наш давнишний разговор с Есениным весной 1917 года в Петербурге и его слова: «Стихи могу, а вот лекции не умею».

Публику сразу как будто подменили, раздался добродушный смех, и словно душевной теплотой повеяло из зала на эстраду. Есенин сразу начал, теперь уже без всякого волнения, читать стихи громко, уверенно, со своим всегдашним мастерством. Так бывало и прежде. Публика неистовствовала, но теперь уже от восторга и восхищения. Есенин весь преобразился. Публика была покорена, зачарована, и если бы кому-нибудь из присутствовавших на вечере напомнили про беспомощные фразы о трех столицах, которые еще недавно раздавались в этом зале, тот не поверил бы, что это было в действительности. Все остальное, происходившее на вечере,— выступления других поэтов, в том числе и мое, отошли на третий план. После выступлений других поэтов снова читал Есенин. Вечер закончился поздно. Публика долго не расходилась и требовала от Есенина все новые и новые стихи. И он читал, пока не охрип. Тогда он провел рукой по горлу, сопровождая этот жест улыбкой, которая заставила угомониться публику.

Так закончился этот памятный вечер...

Ивнев Рюрик "Воспоминания о Сергее Есенине", с. 227—228




Counted by 'Country hits' rating.[Index'99]List100 Counter??????? ???????? ??????SpyLOG
be number oneRated by PINGMAFIA's Top100Art catalog SOVArtRambler's Top100Aport RankerSUPER TOP